Главная >  Публикации 

 

II. Москва. Университет 1824-1828



Лекции Мухина походили более на свободную беседу. Записывать их было трудно.

Мухин не придерживался строго темы, легко перебрасывал мостки от одного предмета к другому. Размышления прорезали пласты знаний поперек. Чтобы так читать, надо много знать. Мухин как бы мимоходом говорил о вещах важных, щедро сыпал направо, налево золотой песок мыслей.

Он разбирал функции отдельных органов и тут же высказывал идею целостности организма: «Иные считают, будто болезнь поражает отдельную часть тела. Полагаю, что не так. Все части тела человеческого имеют взаимное между собой сообщение».

Он искал место человеческого организма в природе и пришел к той же «лестнице», о которой писал Радищев: «В лестнице существ от червя и насекомого до животного и человека растут способности чувств и движений соразмерно с развитием органов».

Он устанавливал связь человека с окружающим миром и опровергал идеализм натурфилософов: «Говорят иные, будто чувствования наши че достоверны, будто меж ими и наружным миром — пропасть. Никакие чувствования не возникают без надлежащего стимула. Нервная система есть связь, соединяющая организм со всеми предметами, его окружающими. Впечатление сообщается по нервам общему чувствилищу».

Повороты в лекциях бывали иной раз совсем неожиданными. Как-то Мухин замолчал, не окончив рассуждения, помедлил и сказал совсем о другом:

- Народное здравие немыслимо без хороших жилищ, одежды, питания. Врач, ставящий превыше всего пользу отечеству, должен думать и о сих предметах. Ныне в деревнях неурожай. Голод. Вот и взял я себе задачей отыскать заменители хлебных злаков...

Мудров, Мухин, Лодер... Их именами, по словам Пирогова, мог похвалиться Московский университет того времени. Трудами этих ученых, трудами их коллег закладывались основы передовой русской медицины, основы патологической анатомии, физиологии, терапии.

Так почему же в предсмертных записках подводящего жизненные итоги человека не нашел Пирогов достойных слов, чтобы обрисовать нелегкую и обширную деятельность своих учителей?

Почему вспоминал все больше о том, что указывало на их «комизм и отсталость»?

Вспоминал, как Мудров заставил какого-то кутилу петь на занятиях молитву, как вместо лекции повел студентов поздравлять Лодера с анненскою звездою и декламировал при этом нараспев собственные вирши: «Красуйся светлостью звезды твоея, но подожди еще быть звездою на небесех».

Вспоминал, что Мухин читал курс невнятно, перескакивал с одного предмета на другой и только о деторождении никак не мог сообщить слушателям, ибо «скоромная» сия тема ежегодно приходилась на великий пост.

Отмечал профессора Гильдебрандта как искусного и опытного хирурга, но вспоминал тут же, что был Гильдебрандт гнусав и курил постоянно сигарку, так как страдал хроническим насморком.

Вспоминал, что фармаколог Котельницкий по рассеянности и слабому зрению вместо «кожицы придают клещевинному маслу горький вкус» читал «китайцы придают...» — выходило смешно. Что профес- сор естественной истории Ловецкий перепутал однажды органы петуха и курицы...

Велик соблазн, зацепившись за эти высказывания Пирогова, представить его учителей в основном косными и невежественными, показать, как «из ничего» вырос великий хирург. Но правда не позволяет ограничиваться пироговскими характеристиками.

Пирогов и сам чувствовал несправедливость своих оценок. Он сослался на снедавшую его болезнь: «...Университетская жизнь в Москве и Дерите писана мною... в дни страданий. Dies illae, dies irae ». To ли и впрямь ожесточили его страдания. То ли так устроена стариковская память, что всего легче всплывают в ней на поверхность занимательные эпизоды и курьезы. Ведь и на самом деле слишком много было курьезов в те далекие дни, когда химию в университете читали, не показывая опытов, физику — не демонстрируя приборов, когда всякий профессор выбирал тему, какую ему заблагорассудится, а рядом с большим ученым взбирался на кафедру тоже именуемый профессором человечек, так и не выучивший русский язык и уже подзабывший свой немецкий, — взбирался и бубнил по-латы-ни текст из скучной, опухшей от старости книжки.

Сегодняшнее и вчерашнее жило в учителях Пирогова. И сегодняшнее, а подчас и завтрашнее в них наталкивалось на вчерашнее в жизни, в науке, в университетском преподавании.

Лодер препарировал трупы, он зажег в Пирогове любовь к анатомии. Но студент Пирогов изучал анатомию по картинкам и не вскрыл ни одного трупа. Мудров ратовал за практику, не уставал говорить о врачебном опыте. Но студент Пирогов написал всего одну историю болезни единожды виденного больного. Мухину не трудно было в лекциях перескакивать с одного предмета на другой: множество знаний накопил он в больнице и у операционного стола. Но студент Пирогов за годы учения не сделал ни одной операции, даже кровопускания; он только описывал операции в тетради. Прав, наверное, и академик Бурденко, объясняя пироговские жестокие оценки «сожалением старика о даром и непроизводительно потерянном времени в молодости».

И все же так ли уж даром, так ли уж безнадежно было потеряно время?

Тогда почему, едва окончив университет, едва получив возможность перейти от умозрительного постижения наук к практике, Пирогов тотчас показал себя самостоятельным зрелым работником?

Тогда почему талантливый химик и фармаколог, адъюнкт университета Александр Иовский, горячий сторонник эксперимента и противник натурфилософии, выбрал себе в друзья мальчика-студента Пирогова и, задумав издавать серьезный журнал «Вестник естественных наук и медицины», заручился его сотрудничеством?

Тогда почему сам Пирогов, вдоволь посмеявшись над своими учителями, одной фразой весомо оценил в них сегодняшнее и завтрашнее: «Но, несмотря на комизм и отсталость, у меня от пребывания моего в Московском университете вместе с курьезами разного рода остались впечатления, глубоко, на целую жизнь врезавшиеся в душу и давшие ей известное направление на всю жизнь»?

«Направление на всю жизнь» — значит университет был для Пирогова университетом. И не здание, не аудитории, не коридоры дали ему направление, а люди, которые творили и учили в этом здании, в этих аудиториях, и совершали не одни только смешные поступки, и произносили не одни только смешные слова. Эти люди — учителя Пирогова. Они боролись в науке, двигали науку вперед. Чтобы правильно оценить их, мало сопоставить сделанное ими с тем, что создано сегодня. Надо по лестнице годов спуститься во вчера, в их время. Характеристики, которые дал своим учителям Пирогов, даже самые комические, совершенно точны, но далеко не полны. Пирогов смотрел на учителей из своего времени, когда сегодняшнее и завтрашнее в них тоже стало вчерашним.

Полвека пропастью отделили студенческую жизнь Пирогова от воспоминаний о ней. И какие полвека! За эти полвека и медицинская наука и университетское образование гигантски шагнули вперед. В эти полвека уложились и теория Дарвина, и периодический закон Менделеева, и учение о клетке. В.,эти полвека было открыто обезболивание, введена антисептика, впервые широко применены микроскопические исследования, изготовлено множество нужнейших инструментов и приборов, множество нужнейших лекарств. Это были полвека, насыщенные творчеством Сеченова и Боткина, Клода Бернара и Гельм-гольца, Пастера и Мечникова. Полвека, наполненные до краев его собственным — пироговским — творчеством. Со своей наукой, которой служил Пирогов беззаветно и доблестно, поднимался он вверх и вверх по крутым тропам находок и открытий. Да простится ему, что, подводя итоги и глядя вниз с этих горных высот, не все рассмотрел он ослабшим взглядом стариковской памяти. Пирогов прославил своих учителей уже тем, что стал великим учеником. Потомки воздают им должное. Не по пироговским словам, а по пироговским делам оценивают их. И даже тот, кто не постиг сути сделанного ими самими, охотно повторит вслед за Герценом: «Московский университет свое дело сделал; профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, И. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей».

Ивану Ивановичу Пирогову привиделся накануне странный сон. Будто кто-то сказал ему очень внятно: «Слышали ли, что Иван Иванович Пирогов умер?» День стоял майский, теплый. Гулянье в Сокольниках.

Решили ехать.

Николай торопился из университета. Думал дорогою: до чего изменился отец с тех пор, как ушел в отставку. Словно сбросил вместе с майорским мундиром нетерпеливую живость и горячность, словно непривычный темно-коричневый фрак сковал его, сделал неподвижным и равнодушным.

Похититель, увезший казенные деньги, так и скрылся бесследно в кавказской дали. Дом Пироговых был описан в казну, имущество тоже. Долги росли. Чтобы свести концы с концами, отец вел частные дела. Ему бы прежний огонь, может, и поднялся бы. Но он обмяк, устал, днем вдруг засыпал, ночью задыхался, рвал ворот на полной шее и просил отворить кровь.

Николай быстро шел Кривоярославским переулком. Отпертые ворота невольно привлекли его внимание. Почему это у них ворота отперты, ведь всегда закрыты? Чужие люди на крыльце... Ступеньки... Сени... Передняя... Зала.. Отец на столе в майорском, с золотыми петлицами мундире. Мундир пропахан прямыми глубокими складками — два года лежал в сундуке. Николай покачнулся, упал на руки к подбежавшим сестрам.

...Переулок изогнулся дугою, а в самой середине дуги - бывший дом Пироговых. Не их отныне переулок, не их дом. Имущество, жилище — все отняли казна, кредиторы. Николай в последний раз прошел по пустым комнатам. Нарисованные на стенах доморощенным живописцем птицы повисли жалко, будто подстреленные. Только они и остались в доме — все вывезено. Да вон еще в передней, в углу, позабытые отцовские галоши. Николай припомнил: в детстве любил он окунать ножонки в их глубокую темную мягкость, спрашивал: «А я вырасту такой большой, как папенька?» — «Вырастешь, Николаша, вырастешь...» И снова, как некогда, сунул ноги в галоши, шагнул за порог, хлопнул дверью. На пыльном полу чернели два больших следа. Явилась баба с ведром, махнула тряпкой - и следов не осталось. Прежде были изразцовые печи и золотой наперсток, белая колоннада тарелок и евангелие с серебряными застежками. И все, казалось, нужно; и без всего, казалось, не обойтись. Теперь в нескольких наспех связанных узлах уместился семейный скарб. Узлы перекатывались, подпрыгивали в простой телеге. Телега, пыля, ползла по улицам. За-телегою шли Пироговы - мать, сестры, Николай. Впереди же, рядом с возницей, семенил, указывая дорогу, тщедушный сутулый человек в потертом чиновничьем мундире — троюродный брат отца Андрей Филимонович Назарьев.

Андрей Филимонович, заседатель в суде, сам бедняк, да еще обремененный семьею, не дал пропасть родне — подобрал едва не на улице, привез в свой домишко и уступил мезонин с чердачком.

У дядюшки Андрея Филимоновича жили год. Совестились — дядюшка перебивался с трудом: в суде писал и домой приносил кипу бумаг. Писал, прислушиваясь к веселой канарейке, прыгавшей в клетке у окна. Откладывал перышко, тянул дымок из длинной трубки. Откладывал трубку и снова писал. Жалел Пироговых молча, по-бедняцки. Водил иногда Николая в трактир — чай пить, а однажды, повздыхав с неделю, купил ему сапоги.

Мать и сестры принялись за мелкие работы (благо были рукодельницы). Одна из сестер, радуясь крохотному жалованью, поступила надзирательницею в благотворительное детское заведение. За год подкопили деньжонок, продали что возможно, съехали от дядюшки. Сняли себе квартирку — и половину ее тотчас сдали внаем студентам.

Как жили, и сами не знали. Николай услышал однажды — о них сказали: «Нищенствуют». Тотчас вспомнилось: матушка уговорила его как-то пойти с хлебом-солью на свадьбу к генералу Сипягину, знававшему покойного отца. Генерал хлеб-соль принял и велел дать Николаю двадцать пять рублей.

Когда вышел приказ: без мундира в университет не являться, — пришлось сестрам состряпать наскоро из старого фрака куртку с красным воротом. Чтобы не обнаружить несоблюдения формы, Николай сидел на лекциях в шинели: из-под нее торчал наружу только красный ворот.

Носить мундиры строжайше повелел студентам генерал-майор Писарев, назначенный попечителем

Московского университета летом 1825 года. Собрав профессоров, генерал снял с бюста Александра I покрывало («дабы сам государь был свидетелем наших чувствований»), перед лицом монарха изложил свое кредо: «Начало премудрости — страх господень». Идеальная жизнь есть «военный формуляр». Посему вводятся в университете «строгость и подчиненность», а также «необходимое единообразие». О многих книгах новый попечитель высказался неодобрительно: «суть хитрые увертки и извороты разума, под которыми в наше время разврат и неверие распространяют». В общем: «...уж коли зло пресечь, забрать все книги бы да...»

Летом 1825 года Грибоедов проехал из Петербурга, где встречался с северными декабристами, в Киев, где встречался с декабристами южными; оттуда — на Кавказ. Рукопись знаменитой комедии уже ходила по рукам. По Москве, по России ходили герои комедии. Генерал Писарев был фельдфебель, данный в Вольтеры Московскому университету. Наподобие Рунича в Петербурге. Наподобие Магницкого в Казани. Дошла очередь. В Москве Писарева прозвали, как Скалозуба, — «фагот».

В ноябре 1825 года почил в бозе император Александр I. Москва присягала Константину. Студентов посылали присягать в университетский приход Георгия на Красной горке. 16 декабря в Москву сломя голову прискакал в открытых санях гонец. Привез весть о подавлении восстания на Сенатской площади, приказ присягать новому императору — Николаю. С Кавказа обратно в Петербург провезли через Москву арестованного Грибоедова. Фамусовы, скалозубы и молчалины блаженствовали на свете.

На университет смотрели косо. В списках бывших университетских воспитанников и в списках участников восстания было много одних и тех же имен. В коридорах и студенческих комнатах говорили теперь шепотом. Писарев свирепствовал, добиваясь строгости, подчиненности и единообразия. Требовал, чтобы при виде его студенты вытягивались

«смирно» и кричали разом, по-военному: «Здравия желаем!» Сочинял проект нового университетского устава, в коем утверждал, что «чинопочитание — первый шаг к порядку и устройству» и что надобна в учебных заведениях «бдительная полиция», дабы «поветрие умов тем прекратить».

В июле 1826 года в Петербурге повесили пятерых руководителей восстания. В Москве били в колокола, палили из пушек. Встречали царя. Николай I приехал в древнюю столицу на коронацию.

Университет готовился к императорскому визиту. Попечитель, стремясь блеснуть, писал бесконечные подробнейшие формуляры: о швейцарах, о зажигании и тушении фонарей, о запирании и отворянии ворот, даже о сквозном ветре. Боялся, что царь явится неожиданно, и посему решил ввести дежурства профессоров. Хирург Гильдебрандт дежурить отказался. Подал рапорт: занят по службе и лечением больных, в делах, не относящихся к науке, неопытен. Писарев умолял министра выразить непокорному профессору «высоконачальническое негодование»; не доверяя более «досужным энциклопедистам», все вечера дежурил сам. И дождался. Царь заглянул в аудитории, проверил, единообразно ли застланы постели в студенческих комнатах, и приказал попечителю направить инспектора в Петербург «для изучения устройства в тамошних военных учебных заведениях».

Но знакомство Николая с «крамольным» университетом началось не визитом. Государю был подан донос, именуемый «О Московском университете». Автор доноса, отставной полковник Бибиков, писал: «Профессоры знакомят юношей с пагубной философией нынешнего века, дают полную свободу их пылким страстям и способ заражать умы младших их сотоварищей. Вследствие таковой необузданности к несчастью общему видим мы, что сии воспитанники не уважают закона, не почитают своих родителей и не признают над собой никакой власти». Как пример вольнодумия полковник привел отрывки из поэмы Полежаева «Сашка».

Полежаева нашли спящим, растолкали и на заре привезли в Кремлевский дворец — к царю. Николай протянул ему тетрадку.

- Ты сочинил эти стихи?

— Я.

— Читай! Полежаев читал:

— Когда ты свергнешь с себя бремя своих презренных палачей?

Министр народного просвещения стоял тут же и закрывал глаза от ужаса.

— Вот вам образчик университетского воспитания! - скрежетал царь. - Что скажете? Я положу предел этому разврату, это все еще следы, последние остатки; я их искореню.

Николай сослал Полежаева в солдаты, но «искоренить остатки» было трудно. Четырнадцатилетний Герцен, стоя на Красной площади в день торжественного молебна по случаю «избавления от крамолы», клялся отомстить за казненных декабристов. Пушкин, которого по приказу царя фельдъегерь вез из Михайловского в Москву, сочинял по пути новую строфу для своего «Пророка»: с петлей на шее пророк является к «убийце гнусному».

Передавали, будто, поднимаясь по лестнице Кремлевского дворца, Пушкин уронил листок с этими стихами и едва сумел подобрать его.

В тот самый день, когда цоэт въезжал в Москву, там арестовывали людей за распространение изъятых цензурой строк из пушкинского стихотворения «Андрей Шенье» («...Убийцу с палачами избрали мы в цари!») и предсмертного письма Рылеева к жене. Несколькими месяцами позже москвичи провожали жен декабристов в Сибирь. Профессор Матвей Яковлевич Мудров ездил прощаться с Муравьевой. Она везла ссыльным декабристам послание Пушкина. Вскоре в Москве обнаружили тайное общество, основанное братьями Критскими; двое из трех братьев были студентами. И некоторые другие студенты университета состояли членами этого тайного общества, которое ставило целью «сделать революцию». Полежаев, брошенный за связь с кружком Критских в подземный каземат, писал горестно:

Навсегда решена С самовластьем борьба, И родная страна Палачу отдана.

Но в 1829 году, через год после того, как окончил университет Николай Пирогов, поступили туда Герцен и Огарев, из Пензенской губернии приехал Виссарион Белинский и по соседству с 10-м «нумером», навсегда связанным с именем Пирогова, основал свое «Литературное общество 11-го нумера». «Искоренить остатки» было трудно.

На что мог рассчитывать семнадцатилетний Николай Пирогов после окончания курса?.. Его жгло «неотступное желание учиться и учиться». Заняться наукой? Он с горечью гнал от себя эту мысль. Для него, юнца без средств, без связей, отправиться лекарем в дальний полк было вовсе не худо. Пристроиться в московскую больницу — совсем хорошо. Но он не хотел ни в полк, ни в больницу. Полтора десятка известных профессоров оценивали его познания единым словом — «превосходные». Студенты указывали на него как на лучшего. Мысль о науке возвращалась, не давала покоя, звала вперед. Он забывался, начинал всерьез размышлять, прикидывать, что мог бы он сделать и как. Спохватывался. Уходил от навязчивой мысли, и возвращался, и вышагивал вокруг да около, словно был прикован к ней цепью. В нем горело уже «известное направление». А голову буравило: «Куда идти?»

«Вы шествуете к славе», — пела Натали Луку-типа своим нежным голоском. У Николая в глазах сверкали слезы. Он был влюблен.

Не чувствуя земли под ногами, обутыми в большие, не по размеру галоши, летел во всякую свободную минуту на другой конец Москвы — на Басманную, в дом крестного своего, купца Лукутина. Там, там она, Натали! С золотистыми локонами и прозрачной синевой под глазами. Дочь крестного.

Вечера пробегали в играх, сочинении шарад и шуточных стихов. Николай все искал случая поцеловать милой Натали ручку. А однажды — о блаженство! — она и сама поцеловала его. В щеку. (На следующий день Николай попросил у сестер щипцы, пыхтя, крутил редкий хохолок.)

— Спойте, спойте, Натали, — умолял счастливый влюбленный.

«Vous allez a la gloire», — нежно выводила она его любимый французский романс. - «Вы шествуете к славе»

Далее:

 

3. Психология познавательных процессов.

Царь-голод.

Дивертикулы пищевода.

Болезни крови и кроветворных органов.

Что вы делаете, утверждая?.

Калина.

Пневмонии.

 

Главная >  Публикации 


0.0132